top of page
Панго

Понимаешь, Панго больше нет. Позавчера еще сидел напротив, сгущенку лопал. А теперь я не понимаю: как я тут один, без него. Вот, пишу тебе, может быть, в голову это дело уложится. Или «в голове»?

Да, ты же не знаешь, кто такой Панго. Он… Короче, он почти четыре года жил при мне. Кто-то при ком-то не стесняется переодеваться, работать, жрать вареники и водочку, особенно если вместе. Он при мне — жил. А я при нем. Чем, собственно, и извел его.

Начало разваливаться всё еще давно. Совсем погано ему стало месяца два назад. Или раньше, только я тогда не понял. Я приходил, он ложился носом к стенке, я боялся трогать, спит он там или нет. Что-то бы следовало предпринять, конечно. Есть особые врачи, всякие средства. И просто опытные люди: сходил бы к ним, посоветовался, авось пособят… Да я и пробовал. Без Панго, сам, для предварительной разведки. Но ведь тут как: я с Панго четыре года, мне никого не нужно больше — так с какой стати этим людям мне помогать, если я в них не вкладывался ничуточки? И потом, чуть позовешь соседа-ветеринара в кабак, он про себя уже смекает: ага, мне проставляются потому, что уже завели или скоро хотят завести кошку себе, собаку, корову. Будто лечить всё равно чью животину не святой наш долг. Кто не понимает этого — ну, и козел, гораздо хуже козла, и пошел он куда подальше. Если лекарь по душевным расстройствам или чародей-приворотчик — то же самое: хуже симулянта, хуже умбла.

А если без подготовки… Ну, бывали мы у врачей за эти годы. Так хотелось мне каждого из них проклясть (или «проклянуть»?) — когда они со мной про Панго как про всё-равно-кого толковали. Еще бы! Раз я к ним его притащил, значит, доверил, он теперь — их, а я — занудный доброхот их недужного. Не знаю, сколько силы было в моих проклятиях. Если какого коновала паршой заело, стало быть, это он мне сказал: «Ничего серьезного». Кто другой бы обрадовался, но говорить так про Панго мне тогда — руку в печку совать. Правда, выразись он: «Ваш бесценный Панго вне опасности», — лучше бы не стало.

Панго, Панго. Говорят, не следует называть этакие любимые создания людскими именами. Окликнет кто-нибудь на улице: «Эй, Панго!» — и у любящего случится припадок, хотя кричали кому-то постороннему. А любимые существа эту ревность и ужас чуют, перенимают, и от того делаются буйными. Я ни при ком старался имени его вслух не произносить. Не знаю уже теперь, насколько успешно.

Я ничего не спрашиваю о твоих делах, извини. Как твоя новая служба? У меня-то всё по-прежнему. Опять же, не соображу, насколько эти мои внешние обстоятельства тебе ведомы и памятны. Занимаюсь писарским делом — жениховскими решительными признаниями, ответами невест, поздравлениями по случаю праздников и годовщин, соболезнованиями. Может быть, на новой твоей работе кто-то из коллег такими вещами увлекается: чтобы на бумаге ручной выделки, чернилами из дубового орешка… Или на махинке перепечатываю то, что нельзя подавать в рукописном виде: прошения и т.п. Панго меня к этой службе поначалу ревновал: за то, что я ухмыляюсь над бумагой так, словно родной бабушке послание сочиняю, а не чужим людям по заказу. И хорошо, если только бабушке… Ну, я и переключился на готовые образцы. Ревнуй, мол, теперь не меня, а мастера Якуши, составителя «Расширенного письмовника».

У нас стол немного шаткий. То есть, со вчерашнего дня — опять «у меня».  Для почерка это даже хорошо: чтобы в лад буквам качаться. Но если кто-то подходит и на столешницу изящно пристраивает задок свой, или садится-таки на табурет, но локтями резко опирается на нее — клякса неминуема. Не будет у меня больше этих клякс на листах. Не будет.

Потому что Панго больше нет. Не «нету отдельно от Господа Бога», а просто нет. Если бы я хоть немного веровал, если бы молился… Но в эти четыре года — говорю же, мне никого не надо было, включая Бога. Озадачиться теперь восстановлением старых связей, да с самого верху и начать? Хорошо бы, только Панго там, в этих связях и в этих высях, не будет. Так что смысла нет.

«Панго». Ему бы самому это прозвище не понравилось. Мой ковшик, мой глоток бессмертия, свободы и всего, всего-всего.

Свихнуться бы взаправду. Пойти крушить все часы и географические карты. «Тебе нужно время»… Мне не нужно. Ни времени, ни места, ничего без него не нужно. С Панго ничего нужно не было, а без него и подавно.

Однако же я дышу, живу. Сгущенку доел. Спал вчера. Кажется, вчера — из квартиры-то часы у меня предусмотрительно забраны.

Как Панго поселился у меня? Да просто: зашел, повадился бывать и однажды остался. Во что я всегда верил, так это в то, что во дворе, на улице и в иных людных местах знакомиться не нужно. Даже когда очень хочется. Пялиться, любоваться — другое дело. Ежели суждено, то человек, на кого я загляделся, объявится потом. В контору зайдет, письмецо закажет, или окажется именно тем механиком, кого я на дом вызвал писчую махинку чинить, или в гостях где-нибудь пересечемся… Раньше я много ходил по гостям. Но получилось еще проще. Кто-то ко мне постучался в дверь квартиры, я открыл. Вижу юное создание с бумагой в руках. Бумаги три листка. «Мастер такой-то, Вы мне ошибки не поправите? На работу нанимаюсь, мне жизнеописание велели представить и список послужной, а у меня со школы еще с грамотностью плохо.» Будто раз я писарь, то мое знание родного языка безупречно.

Ошибки. Главная из них была та, что Панго там не указал: «Составляю счастье мастера такого-то». Не уверен был еще, вот и не написал. Пришлось сие спешно исправлять.

Я действительно его раньше видел. Даже несколько раз. Зашел он по-соседски: у него в этом доме хорошие знакомые обитают. Но сейчас я к ним не пойду: слов не найду сообщить, что произошло.

С тремя листками. Как то кленовое деревце: «Облетят два-три листка — донага разденется». Панго не в первый, а во второй свой заход ко мне заметил на стене эти восточные стихи, старинным почерком начертанные. Учтивое существо: догадался, что художество — мое, похвалил каллиграфию. Спрашивает: как это переводится? Я объясняю. «Это вместо картинок с бабами, да?» Ну, конечно. Издержки ремесла: я от слов сильнее завожусь, чем от того, чего словами не назовешь. Или вслух выскажешь, но написать не решишься.

Однажды говорит мне: «Пожалуйста!». «Прошу» или «разрешаю» — понимай, как хочешь. Я-то хотел и так, и так. Только не решился. «Тебе нужно время?» Мне нужно тебя, тебя, Панго, и если всего прежнего времени мне не хватило, чтобы понять это, то откуда ж я пойму в будущем…

Я Панго называю «он» — как себя. И любил я его, как себя. Говорят, можно любить и больше: когда собою жертвуешь для кого-то, кого любишь. Допустим, в воду прыгаешь, не умея плавать, или в корне меняешь все свои дурные привычки, или от пули заслоняешь человека… Только я это всё по-другому понимаю. Вопрос в том, где помещать «себя». Если в том человеке, за кого умираешь, то ясное дело: спасаешь-то себя.

Панго не стало, когда я был там, весь в нем. И как прикажешь мне обходиться дальше?

А по части того, «он» это или «она» на самом деле, я ничего не знаю. Не допытывался. Как можно четыре года вместе прожить и ни разу не полюбопытствовать? Да вот так. Мне не это было важно.

Смеялся Панго, как мальчишка. Вредничал, как девочка. Врал, как женщины: вдохновенно и всегда с перебором. По квартире двигался, как кот, мягко-мягко. Прикуривал, как светский хлыщ, чиркая спичкой об лежащий коробок, в руки его сам не беря. А курил при этом, как уличный безобразник. Еще «солдатской» такую повадку называют: огонек внутри горсти. Вареники лепил, как моя бабушка. Книжки читал, как я: не по частям, а каждую одним махом, от корки до корки, и говорил, что ему это именно и нравится — скорость. По ночам часто не спал за чтением. А я привык засыпать, пока Панго читает. Будто мы с ним на быстроходном корабле, и сейчас его вахта, а мне и спокойно, и тревожно, но надо спать, а потом идти работать, дать ему выспаться. Когда вернусь, сгущенки притащу и еще каких-нибудь жестянок, он еды сготовит…

Постель была одна. Но те врачи, к кому я Панго водил, были не по части плодоизгнания. Или мне уж настолько злостно наврали, все наврали, так что я в своих проклятиях прав получаюсь?

А вчера прихожу домой — и некая особа мне сообщает, что Панго больше нет. И имени-то этого не знает, но из слов ее ясно, что случилось. Берет со стола панговы папиросы, спички, складывает к себе в кармашек рубашки. А у самой руки трясутся: я же известный буйный, вдруг не выпущу ее отсюда, на месте придушу? На работу, говорит, новую устроилась, секретарем «в одно издательство». Где уж мне, писаришке, знать наши городские издательства по названиям… Спрашивает: не помнишь, где у тебя мои наброски — те, старые? Это чтобы я на полку заглянул и убедился, что рукописей Панго, ни странички с его почерком, в доме больше нет. Всё изъято. И книжные обзоры, что он пробовал сочинять, и даже черновик жизнеописания.

Положим, не всё. Кое-что осталось. Даже не листок, обрывок бумажный. От какого-то приглашения на свадьбу, испорченного очередными моими кляксами. Где ей упомнить, что тогда, в самом начале, когда еще о знакомстве шла речь, а не о совместном житье, Панго мне (я еще не знал, что Панго) черкнул свой адрес. Надеюсь, не безнадежно устаревший.

Такие мои дела. От писанины толку нету: не полегчало. Но и не похужело. За «особу» не обижайся. За Панго тоже. Просто не хочу оставлять неясностей. Ты избавляешься от улик своего пребывания здесь, а я от неясностей. Между нами: эта новая рубашечка тебе к лицу. Ты в ней смотришься, как парнишка-грамотей из гущи простонародья: только книжек при себе не хватает, бечевкою связанных. Амбуари и Даттарры, купленных на базаре за медные денежки.  Если что, нужные тома могу предоставить.

___________

 

* Имя Панго восходит к арандийскому панг, что значит «ковш». Будучи символом севера и полуночи, «ковш» часто изображается на циферблатах часов и на географических картах.

** Стихи про «кленовое деревце» — сочинение Баунги, арандийского поэта 8 в. Об. 

*** Руника Амбуари, Тамичи Даттарра — мэйанские писатели 11 в. Об., радетели за народное дело.

Панго
Змеи не смеются
Змеи не смеются


Мастеру Угабонго, с любовью
 

 

Лилли умеет танцевать.

На самом деле это не так уж сложно. Помнить только, когда движение в какой из мышц сменяется покоем, и как надолго. Подспорьем памяти служит музыка, но можно обходиться и без нее.

Зарабатывать на жизнь себе в передвижном балагане — лучше, чем на улице. Лилли и еще пять девушек танцами сопровождают выступление певицы, дамочки дюжего сложения, с крашенными в белое волосами и с именем Суми-Лайтари. Злющая на самом деле баба, склочная и пьющая. Только крик и крепленое вино чудом не вытравили у ней до сих пор странно высокого, серебряного голоса. Им она поет западные песенки про разлуку, тоску и встречу, которой не будет. Поет — а девушки позади нее танцуют в тонких платьицах, с морской травой в волосах. Трава сделана из зеленой жатой бумаги.

 Как расстроился лиллин папа, когда несколько лет назад в Объединении отменили рабство! Опытный красильщик Лируай полжизни копил деньги на выкуп из неволи: на справку, что он и семья его не являются слабоумными и как таковые не подлежат фабричной опеке. Он собрал надобные десять тысяч ланг, врач и хозяин фабрики подписали грамотку, и на последние медяки Лируай с дочкой и тещей уехал на юго-восток, в Приморье. Мать Лилли тогда уже умерла. И вот она, воля: пяти лет не прошло, как по закону рабов-слабоумных в нашем Королевстве не стало вовсе. Всем даровали свободу. Вопрос: стоило ли мучиться?

Бабушка умела лечить по-народному, плясками. Сама уже старая, не ходячая, из постели показывала Лилли движения важных танцев — от золотухи, от чахотки, от суставных болей и многого другого. Теперь и бабушки нет, и Лилли не знает: сама-то она научилась ли врачеванию Плясуньиным обрядом? Но всё равно, в жизни пригодилось: Лилли приняли в балаган, когда отец стал слишком старым, чтобы работать. Нельзя так долго деятельно относиться к жизни — слишком уж противно становится.

 

Балаган, конечно же, лучше улицы. Хотя бы тем, что ездит из города в город, и никто не успевает запомнить лиллино лицо. Бледное человечье личико, две косички, если распустить — на пядь повыше коленей. Мастер Нари сказал: волосы у тебя, как прошлогодняя солома, зато глаза — переменного цвета, следуют за погодою: от серых до голубых.

Хорошо это или плохо? Лилли не знает. Но вообще то, что есть такой мастер Нари, — скорее, хорошо.

 

Конечно, хорошо. Во-первых, у человека есть опыт. Годов ему около пятидесяти, работает он шутом. В балагане между выходами других лицедеев развлекает зрителей разными байками, поет куплеты и сам себе играет на малом сазе. А днем ходит по городу, дудит в дудку, на плече несет шест, где болтается полотнище с названием балагана. Это он зазывает зрителей на представление. Красиво одевается, когда не на помосте. Сюртук на светлой подкладке, полосатые брюки, шляпа с полями и синий шейный платок. На платке узоры: конская сбруя, золотая с красным. Такие, говорят, полагаются благородным зрителям на скачках. Бороду он бреет, но носит широкие усы, как на картинках у короля Галликко, Четвертого Объединителя. Старомодно, зато теперь годится для такой несерьезной особы, как балаганный шут.

Он на хорошем счету у начальства. Уж во всяком случае лучше он, чем сам управляющий, важный, вечно ничем не довольный, особенно когда лицедеев надо кормить или выдавать им жалованье. Или чем сынок управляющего — заросший щетиной, дерганный малый, всегда похмельный и никогда не пьяный, потому что надирается он вне балагана. И уж точно лучше, чем староста над возчиками: тот липнет к каждой, кто в юбке, и говорят, будто всех, кто ему уступит, он потом крепко бьет. Что до прочих… Есть гимнаст Ранда, но у него семья, двое ребятишек. Есть возчик Ачинга, но он давно уже живет с одной из девушек-танцовщиц, с той самой, которая к Лилли была добрее всех. До остальных лиллино существование еще просто не дошло, и хорошо бы, чтобы не доходило вовсе.

 

Нет, мастер Нари — явно не худший случай. Если пристает, то не в балагане, а приглашает в город, в кабачок. И кроме выпивки заказывает еще и еду.

Как мужчина он, наверное, ничего. Лилли было не с чем сравнивать, но всё оказалось не так страшно. И довольно быстро. А после он закурил табак в толстобокой трубке. И сказал, выглядывая на Лилли сбоку от дымного облака:

— Вы только не смейтесь. Но у меня будет к Вам маленькая просьба.

Ни в балагане, ни раньше с ней никто, кроме мастера, не разговаривал на «Вы». И уж никак она не ожидала подобного здесь, на кабацкой койке.

Может быть, из-за этого она ответила словами из старой книги:

— А змеи не смеются.

— Змеи? — заглянул он с другого бока того же облачка.

— Я по прозванию Лируай. Мы из невольников древленского рода Руайя, из города Руэн. А у них священное животное — змея. Поэтому говорят, что мы все змеи.

— А почему «не смеются»?

— Не знаю. Такая поговорка.

— У гадов нету чувства смешного? Буду знать. Просьба состоит вот в чем: мне иногда нужно будет, чтобы Вы мне помогали по работе.

 

В условия ее найма ничего подобного не входило. И чем можно помогать шуту? У него даже зайца нету, как у фокусника, чтобы кормить его и выносить опилки из клетки. Для зазывалы голос у нее не годится: тихий, слабый, да и выговор западный.

Ей почему-то захотелось сказать:

— Так Вы для этого сошлись со мной?

Лилли и сама поняла, что спросила глупость. Барыня она, что ли, чтобы от нее надо было добиваться согласия этаким сложным путем? Разве не ясно, что она и так готова на любую работу?

Да, но все-таки танцовщица, не уборщица и не девка с улицы. Глупо, но по сути правильно: мужчина должен чувствовать себя немножко виноватым, не важно, в чем.

 

А он прикрыл двумя пальцами огонек в трубке. Поглядел совсем серьезно: так, как в балагане он произносит свои самые забористые шутки.

— Я это сделал, потому что не мог поступить иначе. Приметил Вас сразу, как только впервые увидел. Я не сумею без Вас жить.

Не стало от этих слов на душе ни чуточки легче. Сделал бы он какое-то одно из этих трех заявлений, еще можно было бы поверить. Но так… Видно, и вправду у змей нету смешного чувства.

— А что надо делать?

— Вы будете во время моих выходов стоять в кулисах. И если заметите, что я замолчал и замер, сосчитаете про себя до десяти. Если за это время я не сдвинусь с места, выбежите, схватите меня за руку и утащите с помоста как можно скорее.

— А потом?

— Выйдете на поклон, уже без меня. И всё. Но мне это правда нужно. Иногда.

Ну, что же? По крайней мере, так лучше, чем, допустим, сидеть подсадкой, изображать из себя местную барышню, когда фокуснику надо позвать кого-то из зала для чтения мыслей. Или передавать будто бы свои карманные часики для толчения в ступе.

— Только Вы заранее скажите, когда это надо будет делать.

— Невозможно предугадать, когда именно. Вы должны быть готовы всякий раз. Сие зависит от настроя зрителей.

 

Когда уходил, мастер Нари повязал ей на шею свой платок с лошадиным узором. Наверное, ему просто захотелось обзавестись якобы преданной поклонницей из своих, балаганных, чтобы не сводила с него глаз  в каждый его выход. Как некоторые богатые лицедеи нанимают крикунов, чтобы те в зале хлопали и выкликали их имя, так же и тут.

Платок Лилли спрятала, а носить не стала. Не хотела, чтобы все видели — про ее связь с шутом. Это всё случилось в Майанчи, в третьем городе их путешествия. Потом был Умбин, там мастер Нари купил себе новый платок, фиолетовый, в разноцветные стручки. А ей — коробочку с пудрой, с картинкой на крышке: две цапли, одна побольше, другая поменьше, и камыши.

 

* * *

 

— Добро пожаловать на представление! Красочное зрелище, целых два отделения! Как в чемодане! Двойное дно: иному страшно, другим смешно! Все в балаган «Шатер Чудес»: веселье будет до небес! Тррр-ду-дуу!

 

Осенний рынок в Умбине, толчея до самого закрытия. Непраздничный день, в воздухе белесая морось, но толпа препорядочная. Хозяйки и кухарки из домов побогаче запасаются овощами для заготовки на зиму. Требуется переорать всех торговок с их капустами, арбузами, бочками-кадушками, пряной зеленью, мармеладной водорослью и лучшею коинскою солью.

В нескольких шагах впереди меня переваливается подросток. Школьный ранец болтается на одной лямке, крышка его застегнута набекрень. Под крышкой…

Нет, Нари, нет же, нет! Сам подумай: может ли желать тебе зла этот юноша, сын какой-нибудь тутошней купчихи? Дитя наделили карманными деньгами, вот оно и бродит по базару. До поры не тратит заветной мелочи, а глазеет по сторонам. Ничего более увлекательного, нежели овощной развал, в Умбине все равно пока не предусмотрено. Но это — пока, а вечером начнется наше действо.

С другой стороны, у юношества большие расходы. Если его попросили, не в службу, а в дружбу? Всегда приятно за умеренную плату помочь заезжим лицедеям…

 

— Марбунганские гимнасты: мускулисты и мордасты! Заморский чародей и маг: творить заклятия выходит наг! Прелестница Суми-Лайтари и ее пташки: новейшие песни и танцы Древнего Запада! Ду-дуду-дууу!

 

Вот и отлично: между мной и школьником втерлись какие-то матросы с девицами. Куртки оттенка прозеленевшей картошки, залихватские косыночки, нашивки с названием их парусника: «ПРОМОЗГЛЫЙ». У девчат набивные шали, юбки с оборками, полновесные уездные косы. Вот любопытно: почему малютка Лилли никогда не заплетает себе одну косу, сзади? Хвостик косы и лента, которой он завязан, так выгодно подчеркивают округлый девичий задок — у кого он есть, или кто не ленится надевать достаточное число нижних юбок. А Лилли выдумала себе, будто слишком худа и все подобные ухищрения ей не помогут. Может быть, она и права, и ей этого не нужно. 

Гуляющей молодежи плоды земные ни к чему. Их путь лежит через базар на постоялый двор. Там — немного вина для храбрости, прямо у стойки, сладости на закуску, а потом объятия в комнатке, снятой сразу на четверых, жадные и проворные. Да не залеживайтесь долго в кровати, ребятишки — вам надобно еще успеть на вечернее действо в «Шатер Чудес».

Ну, точно: от моряков с их подружками не дождешься толку. Свернули, как только из основного русла рыночного потока наметился выход в сторону.

 

Подросток передергивает лопатками, ранец скачет с боку на бок. Отчетливо видно, что в этом ранце лежит. Больше, чем любой из школьных учебников, заметно толще, и именно из-за этого предмета у ранца не застегивается крышка.

Вот сейчас юноша выберет себе овощ по вкусу. Снимет лямку с плеча. Матушка не велела ему носить деньги в кармане: только внутри ранца, и желательно, поглубже. Чтобы добраться до них, паренек сперва вытащит этот прямоугольный, неудобный предмет. И конечно, я не успею никуда деться. Я увижу. Увижу.

Будь же хотя бы справным ремесленником в своем деле, Нари! Ты же лицедей. Если уж не получается рассуждать как здравый, разумный человек — притворись, сделай вид, будто тебя ничто здесь на рынке не касается. Что тебя, зазывалы, может касаться, кроме заполняемости балаганного зала?

 

— Ду-дуу! Волшебные куклы, румяны и пухлы! Знаменитые борцы: друг дружку ставят на торцы! Добро пожаловать на действо — спеши, мэйанство, не мешкай, змейство!

 

О, благодарю Вас, добрая женщина. Или это мужчина? Не поймешь: нечто, укутанное в несколько одеял, едущее на кресле для недужных, сопровождаемое почтительным родственником и двумя то ли телохранителями, то ли носильщиками покупок. Меня весьма удачно подвинули с дороги, обогнали. Ранец теперь — далеко впереди.

Сколь прекрасны осенние перцы, яблоки, веники пряных растений, связки лука, арбузы под легкой теплой моросью. Как хорошо. Особенно если вечером намечаются гимнасты, фокусы и танцы.

 

— Эй, заходите в балаган — и тот, кто трезвый, и тот, кто пьян!

 

А ведь вопли мои, похоже, возымели действие. Поздние посетители рынка потянулись — кто по домам, а кто и к разноцветному пологу балагана. Продавцы собирают в корзины и ящики свой товар. Леденечник, мороженщик, баба с пирожками перемещаются поближе ко входу в «Шатер Чудес». Туда же и мне дорога.

Вот проход к задней стороне балагана, где стоят наши повозки. На краешке уличного цветочного горшка сидит тот самый подросток. В руках у него — продолговатый прямоугольный сверток, и сейчас юноша как раз разворачивает на нем коричневую бумагу.

Нет, Нари, ты не можешь пропустить сегодняшнее представление. Зрителям нет и не будет дела до того, что тебе мешает работать.

Ноги становятся, как расшатанные ходули, вязкая слизь покачивается на месте лодыжек. Ледяная рука шарит по загривку: ты никуда не денешься. Напрасно старая твоя плоть вопит сейчас — нет, нет, только не туда, не мимо горшка с засохшими златоцветками! Куда угодно, в колодки, в петлю, но не туда!

Там, в руках у недоросля, вещь, похожая на коробку мармелада, бережно разворачиваемая… Нет, ради богов, мальчик, нет!

 

— Вы зазывала? — спрашивает подросток в духе Вестника из мардийской оперы, в чьи обязанности входит задавать вопросы, ответ на которые очевиден.

— Нет, дитя мое, я пардвянский дакдакар. Сиречь император, великий и всемогущий. Проси, чего хочешь.

А ведь и правда, за обещание убрать этот сверток обратно в ранец я бы сейчас исполнил любое его желание. Велел бы он мне побросать дуду, шест со стягом, сюртук и штаны, и навроде нашего мага проскакать отсюда нагишом, скажем, до Гумбл-Габбона — согласился бы с благодарностью.

Но он продолжает хрустеть коричневою бумагой.

— Вот, не желаете?

Под бумагой деревянный плоский сундучок. Я уже вижу: он слишком мал для той вещи, если вообразить, что она спрятана внутри.

Но в сундучке ее нет. Ровным рядком там разложены стамески, резцы и еще какие-то снасти для работы по дереву.

— Недорого. Возьмите. Может, в дороге пригодится.

Бедняга, ты битых два часа ходил по рынку, ища, кому можно пристроить этот сундучок. И никтошеньки у тебя его не покупал.

— Дитя мое, ты тянешься к искусству? Хочешь посмотреть представление, но у тебя мало денег? Но это твое желание исполнить проще простого. Я сейчас черкну записку смотрителю у входа, тебя пропустят.

Припухлые глаза подростка смыкаются в совсем тонкие щелочки:

— Не-а. Наличными. Двести ланг.

Верно сказано: у молодежи расходы немалые. Но разве спокойствие твоей старости, Нари, не стоит каких-то жалких двух сотен? Ты заплатишь. Резцы пойдут как гостинец старшему пареньку нашего Ранды. Пусть утоляет свою тягу к прекрасному.

Ты просто старый осел, Нари. И тебе надо в нужник. Мальчишка, конечно же, совершенно не при чем.

 

До начала действа надобно еще перемолвиться с нашим новеньким, кукольником. Он давеча жаловался на ступню, и я еще не знаю, помогла ли ему моя водорослевая мазь. Сказать пару слов борцу-тяжеловесу: он просил выяснить, сколько стоит отослать отсюда посылку в Габбон. Днем я это разузнал.

Почта в Умбине — премилое заведение. Помещается в избе, помнящей, наверное, времена князя Вонгобула Законодателя. Внутри была длинная очередь, переходящая в толчею у окошка почтаря. «Мне только спросить», начал я, и разумеется, меня немедля оттерли в самый дальний угол. И уже не спускали с меня глаз. Добрые умбинские граждане, если бы вы только знали, как много это для меня значит…

Малышка Лилли, любите ли Вы виноград? Вот гроздочка нарочно для Вас, приобретена по дешевке перед закрытием базара. Похоже, Вы, как всегда, скормите всё подружкам, а сами будете смотреть на меня укоризненным, тихим взором. Вы до сих пор не верите в это — но я в самом деле приношу девушкам удачу! А не только гостинцы и бессонницу. За время моей работы в балагане у меня было одиннадцать подруг, и все они крайне удачно вышли замуж. И ничей муж до сих пор не умер от пьянства, не утонул и не сел в тюрьму. Правда, один был выбран в Совет своей Гильдии Чесальщиков — но ведь всех напастей не предусмотришь!

 

Ох, демоны! Как всегда, я припоздал. Товарищи-лицедеи все уже одеты и в гриме, в повозке нашей никого нету.

Вот сейчас я возьму с вешалки свой наряд — а в кармане, в почтенном шутовском бездонном кармане, где при желании умещается даже заяц, лежит та вещь. Пядь в ширину, полторы пяди в длину, три моих отечных пальца в толщину. Темно-бурая, обшитая кожей, с медными уголками и застежками… Да, она там, я еще не взявши костюма, по складкам, оттянутым книзу, вижу, что она там.

— О, нет!

 

— Што тхакое?

Это второй наш борец, чернокожий варамунганин, появляется из-за занавески.

— А? Что?

— Фы кришали?

— Кричал? Боги Ваши с Вами, Фаракутакка, нет! Да и с чего бы? Просто какая-то сво… Виноват, свободолюбивая душа наложила мне в карман… Давайте-ка, посмотрим. Вот, видите? Пирог с капустой, и к тому же початый.

— Не худшее, што мошно пыло налошить.

И добавляет с радостною улыбочкой:

— Гхостинес! У Суми вшера пыл тень роштенья.

— О да. Сие есть любовь, как сказал бы наш Ранда. Извините, Фара. Я, право же, никого не хотел обидеть. Тем паче напугать.

 

Вчера я действительно уклонился от приглашения на чай с пирогами после действа. Ужин предполагался для избранных, Лилли туда не позвали. Мы с ней с половины двенадцатого до часа пополуночи пробыли в местной гостиничке, в уголку, сдаваемом на почасовой основе. Далеко от базарной площади, у самого выезда из города. В пору моей молодости тут был извозный двор, а сейчас еще и станция железной дороги.

Можно было бы снять койку и на всю ночь. А в придачу к ней четыре крашеные стены, стул без стола, щербатый горшок и сорок тысяч клопов. Лилли могла бы запереть за мной двери и остаться ночевать там одна. Но предпочла, чтобы я проводил ее до балагана. Не хочет быть в неравных условиях с товарками. Тем паче что в повозке клопов тоже предостаточно.

Но перед уходом еще целый час мы с нею пили чай в станционной забегаловке, в чудесном обществе извозчиков, путейцев, ждавших ночного поезда из Ларбара, да нескольких проезжих тетушек с мешками. Никогда не знаешь: прибывают эти особы на станцию настолько заранее — или же вовсе ее не покидают?

Благословенна будь железная дорога, новейшее благо просвещения. Почти единственный источник ночной жизни в уездных городках вроде Умбина.

Что кроме нее? Участок стражи? Туда нельзя. Больница? Лекари не привыкли, чтобы к ним забредали на огонек незнакомые гости, если только те не жалуются на острый недуг. Но я всего лишь ремесленник, слаб мой дар: убедительно сыграть белую горячку или воспаление отростка мне не по силам. Ночной торговли в этом городе нету, почтовая изба запирается с вечерними петухами, в гавани мертвая тишь, даже несмотря на гордые мачты «Промозглого». Остаются еще храмы, их я обследовал первой ночью после нашего приезда — полнейшее уныние. Никаких всенощных молений, жрецы дрыхнут сном истинных праведников.

Около двух поезд пришел, и мы двинулись восвояси. Лилли совсем задремала у меня на плече, дорога до базара получилась долгой. А там каких-то полтора часа оставалось уже до прихода с ночной ловли рыбацких судов и до открытия рыбного торга.

 

Но эти полтора часа надо было как-то прожить. По счастью, я знаю неподалеку от гавани одно местечко, созданное нарочно для таких, как я. Там играют в кости и плашки, мечут стрелки в цель, и всё это на деньги, и всё — до утра. Я двинулся туда.

Увы, пришел слишком поздно. Игроков осталось всего-то ничего. Мне нашлось место за плашечным столом, пришлось сесть, хотя эту игру я и не люблю. Играли двое моряков постарше тех, с базара, и деятель при усах вроде моих, только черных. Где-то я его видел раньше, помнится, не в Умбине, а в одном из больших городов.

Миновало всего два круга, и моряки попросили расчесться: пора уходить, всё равно удача не прёт. Черноусый придвинул мне дощечку и мелок:

— Пишите Вы. Я не умею считать иначе как в уме.

Оказалось, мы выиграли. Я двести двадцать, черноусый четыреста шестьдесят.

К тому времени я уже разглядел: сидит этот деятель не просто на скамейке, а на чем-то, подложенном под задницу. Он человек, но слишком маленького роста, без этой подложки с трудом доставал бы локтями до стола.

Разумеется, вещь, на которой он сидел, была тех самых размеров. Похожа на прямоугольный ящик, с уголками, коричневый.

Когда моряки ушли, деятель виновато поглядел на меня:

— Очень неудобно, знаете, передергивать, когда в руках суставная сухотка.

Обе кисти у него в самом деле покорежены болезнью. Из десяти пальцев кое-как двигаются четыре. Печальный исход для жулика из игорного притона.

— Приходится действовать исключительно умом. А ум надо упражнять. Вот Вас сразу видно, Вы человек с воображением. Давайте, пока хозяюшка нас не гонит, сменим приборы.

И достал из-под себя свой ящик.

Говорят, страх удваивает силы. В кои-то веки мне подумалось: вот, сейчас мы здесь одни. Что, если я отниму у этого парня его ящик, да и стукну его же тем ящиком по башке? В притоне тоже боятся стражи, мне ничего не будет. Я уйду и начну жизнь новую, спокойную, полную радостного труда и простых земных удовольствий.

Но нет. Мои удвоенные силы ушли на то, чтобы усидеть на месте. А не грохнуться на колени и молить: не надо, пожалуйста, не надо!

Ящик был открыт. Оказался доскою для игры в «Паломников» — старой, потертой, но с полным набором фигурок. Спору нет, игра эта требует гораздо более изощренных умственных усилий, нежели плашки. Я проиграл за три кона шестнадцать очков. Хотел было заплатить, но черноусый решительно отодвинул мою руку с деньгами. Он, дескать, получил более высокое, не земное наслаждение.

 

До шести я мог любоваться на рыб всех пород и величин, в садках и корзинах, в розоватом свете осеннего утречка. Рыбы пытались дышать воздухом суши, ворочались в скудной воде, и любую из них на мой выбор готовы были милосердно убить, при условии, что я ее куплю. Лишний раз пожалеешь об отмене слабоумия: и со мной могло бы быть так же, если бы меня можно было продать. Какой-то малый объяснял мне однажды в Марди, как варят раков: в кипяток их надо кидать живыми и обязательно вниз головой, тогда они не успевают испугаться и из печени у них не выделяется какая-то там их рачья желчь, портящая вкус готового блюда.

К сожалению, я успел. Не знаю, успел ли испугаться Муллакко Кайрайя. Должно быть, нет. Опора внезапно ушла из-под ног, падение не заняло и мига. Булыжная мостовая, удар головою и всем телом, мгновенная смерть.

Мне трудно представить, как ждет своей кончины человек, подобный ему. Виселица, каторга, а может быть, и раньше того, пуля или болт самострела при задержании. И еще не известно, насколько метким будет стрелок, удружит ли в голову или в сердце, или ранит куда-то в ногу, в руку, в живот — и тогда тюремная больница, и, возможно, еще долгие мучения. Если каждый день перебирать про себя всё это, пожалуй, рехнешься. Я бы не смог. Как он, жить я точно не смог бы, хотя взглядам его я почти полностью сочувствовал. Воображение у меня слишком больное.

 

Как глуп я был поначалу. Когда в первый раз я увидел ту вещь в зрительном зале, в ложе почетных гостей — она лежала на загородке, то было тоже в Марди, в роскошном плюшевом зале. Потом ее подняли, поставили на ребро, чтобы я с помоста мог разглядеть получше. Будто бы я и так мог что-то еще видеть, кроме нее.

Тогда я был моложе. Сумел проскрежетать сквозь зубы напарнику, мохноногу с учёными собачками: «Ради всего святого, вытолкните меня отсюда, за кулисы, иначе я умру, умру от ужаса». Напарник дал мне подсечку, я покатился кувырком. Зал хлопал, несмотря на мою лицедейскую непригодность, залу было всё же хоть чуточку смешно. Собаки тявкали, мохноног щелкал трещоткой, мне удалось убраться с глаз долой. Потом — кадушка холодной воды, пощечины дружеских рук, и всё стало хорошо. Я даже доиграл то представление. Вот только не понял и долго еще не понимал: от ужаса так легко не умирают.

Надо одеваться и идти на помост. После всех давешних похождений я отлично выспался, с семи утра и почти до одиннадцати. Потом был на почте, потом работал на базаре. Имел возможность оглядеть народ, проникнуться настроем будущего зрителя. Вперед, Нари. Зал нынче будет не тот, что давеча. Даже если особы это отчасти те же самые, зал в целом будет другой. Бери же свой саз и постарайся не обмануть зрительских ожиданий.

Неизменна на свете всего одна вещь. Но ведь ты уже живешь для нее, а жизнь — нечто иное, чем представление. И то и другое сразу для нее будет многовато, не так ли?

 

* * *

 

В первый раз помощь Лилли понадобилась мастеру в городке под веселым названием Вонганирри, через два месяца после начала их поездки. Только это было не на действе, а днем. Суми-Лайтари в очередной раз швырнула в Лилли туфлей и послала к управляющему: передать, что «при подобном отношении к ее дару» ноги ее, Суми, не будет больше на вашем распротаком-то помосте.

Ноги не будет, значит, и туфля не нужна, всё складно, — думала Лилли, пока шла к повозке управляющего. Отношение и вправду было не из лучших: осень шла своим чередом, по воде в ведрах утром разбегался ледок, в повозках лицедеи топили печки, опасные пожаром, от дыма у Лилли ночью и днем ныла голова, и всё было скверно. Ей сказали, что управляющий сейчас в «кабинете», то есть в будочке, выделенной городским начальством на нужды лицедеев. Представление давалось еще по-летнему, в шатре посреди городского сада, напополам с военным оркестром. Музыканты тут же, в шатре, каждое утро упорно упражнялись на своих трубах и барабанах, вместо того чтобы ходить строем по саду, как им было положено. И все оказались до того важными, что на девушек из балагана никто и не поглядел. Еще бы: благородные господа…

 

Мастер Нари стоял у входа в будку, спиною к дверям, без шляпы. В будке ругались. Командир музыкантов, выскочив оттуда, налетел с размаху на мастера. Тот качнулся, но, похоже, ничего не заметил.

Военный развернулся и схватил его за грудки.

— А ты… Ты… Кто ты такой, чтоб подбородок брить? Ну, кто? Кавалерист? Пехотный? Учти: на твоем месте я не вылезал бы на помост, пока борода не отрастет. Тля гражданская, шут, кривляка… Вот сунься только с усами еще к почтенному зрителю: устрою тебе, век не забудешь!

На лице у мастера усы действительно выглядели сегодня, как приклеенные. А волосы — как парик. Лицо было серое, сухое и без движения. Совсем без движения.

Про наказ своей певицы Лилли забыла.

— Вам плохо?

 

Не получив ответа, стала действовать согласно наставлениям: ухватила мастера Нари за руку и потащила, сама не зная, куда. В сад, подальше от шатра, туда, где растет большой дуб, возле дуба цветочки, а вокруг — несколько скамей. Усадила мастера, спросила:

— Что с Вами? Сердце?

Бабушка когда-то учила, как надо плясать при болях в сердце. Этот танец Лилли хорошо запомнила.

Нари очнулся. Вытащил из кармана трубку и табак, закурил.

— Ничего, пустяки. То самое, о чем мы с Вами говорили. Спасибо, Лилли.

Он произнес всё это, как кукла у чревовещателя, без малейшего выражения. И лицо у него снова остановилось.

— Вы устали. Вам холодно спать, и всем холодно, и шум по утрам. Мастерша Суми права, с этим надо что-то делать. Я вчера слышала, Ранда то же говорил: давайте пойдем к управляющему все вместе, в таких условиях невозможно работать, не говоря уже про «жить», и Фара его поддержал, и все. Мы стоим слишком далеко от базара, сборы никакие, и не Вам надо кричать про «Шатер Чудес», а всем, кто может, перебираться ближе к торговым рядам: лучше играть прямо на площади, чем тут. И пусть только городские власти попробуют возразить! Они же сами нас зазвали сюда. А не то — были бы мы давно уже в Гунаи-Яли или в Баллу, где хотя бы озерное сообщение есть, и народу больше. А от сердца очень хорошо корень ландыша, но лучше — танцевать, я покажу, как. Вы просто слишком много курите и очень устали. Я во всем виновата. Если бы не я, Вы бы спали больше, и вообще…

— Будьте моей женой, Лилли.

— Ох… Это-то тут при чем?

— Вы только что спасли мне жизнь. Во всех сказках и книжках, когда красавица кому-то спасает жизнь, этот княжич или уж кто он там, сразу на ней женится.

— Да что все-таки случилось?

— Вы не оставили меня одного. Понимаете, мне решительно нельзя быть одному. По крайней мере, иногда.

— Но Вы же не один. У вас такая работа — каждый вечер зрители, смех. И потом, Вы добрый, Вы щедрый. В долг даете, кто Вас ни попроси, и лишка не запрашиваете.

— Еще не хватало мне неприятностей со стражей. Подпольное ростовщичество? Не для меня.

— Вы мастерше Рите отдали свое одеяло, я видела.

— У нее боли в пояснице. Все равно я ночью не сплю. А утром, когда сплю, не спит она. Всё честно.

— Когда у Талле сапоги новые украли, было сказано, чтобы тот, кто это сделал, их сам вернул, а иначе всем хуже будет. И Вы ушли куда-то, и принесли оба сапога, хотя Вы не вор. Все это точно знают: Вас в тот вечер вообще не могло быть в повозках и рядом, потому что… Потому что Вы со мной были, и совсем не тут.

— Просто я очень не люблю раздоров внутри артели. Вы тоже добрая девушка, Лилли. Я видел, как Вы с детишками нашими играли. Ранда Вас норовит каждый раз притиснуть, где попало, и жена его кричит, и Вы потом плачете. Я однажды набью ему морду, и если до сих пор этого не сделал, то потому, что трус и тряпка. А Вы — утешали его ребят, когда совсем было грустно и погано. Казалось бы, просто щепки, какие-то чурбачки, а у Вас получилось сыграть с ними целое представление, как с хорошими лицедеями. По задаткам Вы настоящая актриса.

— Я просто вспоминала одно действо. Для себя.

— Какое?

— Наше, западное. Невольничье. Его с чурочками играют, актрисы в нем не нужны. А Вы изводите себя, шатаетесь где-то каждый раз, вместо того чтобы отдыхать. Спите самое большее по четыре часа.

— Я не способен спать по ночам.

— От бессонницы тоже есть лекарства. И танцы есть.

— Здесь, в Мэйане, особенно в Мардийской области, верующие люди говорят: это немилость Владыки Сновидений. Нужно дать обет, и всё пройдет.

— Вы, похоже, дали обет делать себе как можно хуже. Вам же ни к чему все эти игры на деньги. И в гостиных дворах Вы себе ничего не покупаете, только охрану злите. И корабли Вам не настолько нужны, чтобы встречать и провожать их, — иначе Вы бы не странствовали, а жили у моря. Я знаю, про Вас говорили: у Вас есть дар, Вы могли бы в Ларбаре или еще где-то играть в театре, Вам совсем не обязательно ездить с балаганом.

— Обязательно, Лилли. Увы, это так.

— Почему?

— Общество одних и тех же товарищей, сколь угодно хороших, рано или поздно становится всё равно что одиночество. То же самое и с горожанами одного города, даже если он портовый, где много приезжих. А в одиночестве я оставаться не могу. Это болезнь. Не знаю, лечат ли от нее Ваши западные танцовщики.

Лилли постаралась припомнить.

— Такой пляски я не знаю. Но нужно попробовать.

 

Что же эти военные музыканты, надутые дураки: когда не надо, трубят, а когда нужны — нету их? Мастеру Нари необходимо сейчас пойти на танцы, на самые обычные. И не смотреть, а самому танцевать. Пригласить Лилли, повести ее в круг. Так, чтобы все расступились, и чтобы музыка вся досталась им двоим.

— Танец жениха и невесты?

— Плясуньи и Безумца, если вы всерьез хотите лечиться. Какой должен быть напев, я всё равно не знаю. Придется пробовать все подряд, какой-то да подойдет. А может, музыка и вообще не важна — такая, которую слышно.

— Так что же мы сидим?

 

Лилли поднялась со скамейки. Подала ему руку. Повела по песку, по опавшим листьям, под высоким-высоким, почти как в Гандаблуи, холодным небом. Со стороны это наверное, мало было похоже на пляску: просто двое бредут через сад, пустой, не нужный местным горожанам. Глядя друг на друга, чтобы не потеряться, то остановятся, то шагнут дальше, то почти пустятся бежать, то замрут опять.

 

Неизвестно, как долго уже они вдвоем стояли посреди дорожки, обнявшись, почти заснув от тепла, даруемого танцем. Отняв лицо от лиллиного лица, мастер Нари заговорил.

— Вы когда-нибудь слышали о пророке Джаррату?

И, поймав недоуменный взор Лилли, спохватился:

— Ах, да. Вы же родом с Запада. Это, наверное, всё равно, как если бы у мэйанской девицы я спросил, знакомо ли ей имя Мичирина Джалбери. Школьная классика.

— Я в школу не ходила. Мне бабушка рассказывала.

— Много лет назад в нашем балагане работал один человек. Звали его Муллакко Кайрайя, он был канатоходец. У него среди книжек был том, большой и тяжелый, в кожаном переплете, с защелками. На обложке значилось: «Книга пророка Джаррату». Правда, Лилли, что в этой книге есть рассказ про то, как во время праздника по случаю заключения союза между древленскими князьями два юных отрока состязаются в искусстве пляски на канате, кто-то обрубает канат, оба плясуна падают и погибают?

— Притча о Джаррату, стерегущем у шеста.

— Имеется в виду тот шест, за который привязан канат?

— Да.

— Только у Кайрайи в книге не было этой истории. И вообще никаких преданий о пророке. Все страницы от корки до корки были вырезаны, остались только поля. А внутри Кайрайя хранил совсем другие сочинения. Это было еще в пору до отмены рабства. Тогда тех, кто ратовал за свободу невольников, преследовали, сажали и казнили, как за мятеж. А Кайрайя сам был из Гандаблуи, в юности насмотрелся на то, как население целых деревень и фабричных поселков числится слабоумными под опекой. И с ними, с этими древленями и людьми, можно делать все, что угодно, как со скотиной: покупать, продавать их… Да что я, Вы же всё это прекрасно знаете.

— У древленей, пока они маленькие, гибкие кости. Если руку или ногу уложить в лубок, она будет расти и затвердеет по нужному лекалу. Таких уродцев выращивали и продавали по всему королевству для балаганов. Сто лет назад считалось: очень забавно.

— Да, Лилли, да, бедная моя. Я вспоминаю, Кайрайя тоже как-то про это рассказывал. Говорил и плакал. Он и сам застал еще кое-кого из таких лицедеев: древлени живут долго, даже и искалеченные… Собственно, у нас в балагане он не столько работал, сколько прятался. За его поимку была назначена награда. Но это не означает, будто он был плохим канатоходцем. А в «Книге Джаррату» он хранил подрывные по тем временам листки, воззвания, разную крамолу. С точки зрения древленей это, наверное, святотатство — так обойтись с книгой их пророка?

— Не знаю. Я же не древленка. Мы из древленских рабов. А мэйанам достались уже потом, когда самих древленей в Гандаблуи поработили. Тех, которые были против вхождения в Королевство. Так что там дальше?

— О делах Кайрайи узнало начальство. Возмутилось: как он посмел подставить нас под удар? Ведь если бы его поймали, всех лицедеев обвинили бы в пособничестве. И хотя про Кайрайю многие знали, кто он такой, и сочувствовали ему, но предупредить его никто не успел. Его убили. Свои, лицедеи, тоже из балагана. Причем тем способом, который описан у Джаррату. Подстроили несчастный случай, когда мы работали на площади. Канат оборвался, Кайрайя упал и разбился насмерть.

— К чему Вы это рассказываете?

— Понимаете, я был свидетелем. Не исполнителем, но свидетелем. Я знаю, кто, как и почему убил Кайрайю. Я не пошел в участок, не заявил, потому что это было бы еще хуже. Но убийцы знали, что я — свидетель. И знают это до сих пор. Я хочу сказать, кое-кто из них до сих пор работает у нас в балагане. Но главное — книга сохранилась. Или, быть может, куплена была другая, точно такая же.

— И что?

— Мне время от времени показывают ее. Чтобы я помнил: они тоже всё помнят. И если я не буду вести себя тихо, со мною сделают — не знаю, что. Всё, что они захотят. Никто не угрожает, не ставит условий, просто мне время от времени показывают книгу. И я боюсь. Отвратительно чувствовать себя настолько вышколенным животным: мне показывают книгу, я отзываюсь так, как задумано укротителем, то есть боюсь. Застываю, как мышь перед змеей. Змеи же, как я знаю теперь от Вас, не шутят. Потому что не понимают шуток.

— Но Вы же знаете, что боитесь. Значит, Вы уже не животное.

— Что именно сделают со мной, если я выдам убийц Кайрайи, я не знаю. Понятия не имею: чем это мне так ужасна смерть? Не боюсь же я заболеть, или отравиться, утонуть, угодить под поезд… Да и тюрьмы не боюсь. Был там несколько раз, уже после гибели Кайрайи: меня забирали за шатание в неподобающих местах по ночам. Стражники в большинстве своем милейшие люди.

— Но если книга у кого-то из балагана, то почему Вы ее еще до сих пор не выкрали? Не сожгли, не выкинули в море?

— Храбрая Вы моя малышка Лилли. Да если бы я только мог прикоснуться к этой книге! Да что там — пошевелиться, когда вижу ее…

— Хотите, я ее украду?

Мастер Нари покачал головой.

— Иногда я вижу ее у совершенно посторонних граждан. Не только у зрителей в зале, но и просто у прохожих на улице. Была одна дама, я смешнейшим образом опозорился у нее прямо в спальне — всего-то потому, что на столике у зеркала стояла шкатулка с пудрами и румянами, по очертаниям похожая на эту книгу. Если сжечь, выбросить — я не уверен, Лилли, перестанет ли «Книга Джаррату» являться мне. Кайрайю ведь убили из-за меня. В том числе и из-за меня. Ради спокойствия всех тогдашних сотоварищей по балагану.

 

Несколько мгновений он молчал. И Лилли молчала. Потом ответила:

— А вот это, скорее всего, неправда.

— То есть как?

— А так, что благородного господина Муллакко Кайрайю убили из-за меня.

— Как-как?

— Из-за меня и таких, как я. Лицедеи не при чем.

Нари даже запыхтел от удивления:

— Опомнитесь, Лилли! Вас тогда и на свете не было!

— Ну, и что? Невольники-то были. И их хозяева.

— Объясните, не понимаю.

— Благородный Муллакко был сыном одного из господ над ткацкими и красильными мастерскими — там, у нас, на западе. Ему светило большое наследство, но он не жил дома, а пропадал где-то в Мэйане. Связался с бунтовщиками, рассорился со стражей, развлекался, как мог. Его нашли наши и убили, а мастерскую и рабов унаследовали его двоюродная сестра и ее муж. И это было хорошо, потому что те господин и госпожа были жадные до денег, и значит, мастерская работала. А Муллакко, чего доброго, отпустил бы всех слабоумных на свободу. Тогда — подыхай, как хочешь. Или сбыл бы нас куда-нибудь на лесопосадки, за сто верст от моря, а на деньги учредил бы подпольную печатню. Или оружия для мятежников купил. Он был такой.

 

Слышно было, как с дуба слетают желуди — здешние, мэйанские, пустые и несъедобные. Не то что в древнем городе Руэне, где одними ими можно было прокормиться, ежели что.

 

— Подумать только, что за совпадение. Кайрайя мог бы стать хозяином Ваших близких. И теперь Вы работаете в той же артели, где и он когда-то…

— Не совпадение, а знакомство. Вы что, думаете, меня за просто так взяли бы сюда? Не смешите. Место-то приличное, не бардак. Хотя и холодно.

 

Мастер Нари задумался. Но, кажется, не о лиллиных последних словах.

— А разве не проще родне Вашей было выдать Кайрайю властям, раз уж им известно было, где он скрывается?

— Чтобы нас конфисковали? На Дибулу, на рудники отправили?

— Да, да. И смерть Кайрайи оказалась еще более нелепой, потому что вскоре рабство в Объединении отменили.

— Вам, мастер, вообще не надо думать об этом. Теперь у Вас есть я.

— Да, Лилли. Вы есть. Вы мое утешение. Простите: я глупостей только что наговорил, насчет того, что якобы рано или поздно мне всех, любых друзей, становится мало. Это не так. Вы есть, Вы со мной. Значит, всё будет хорошо.

— Раз я у Вас есть, Вас есть, чем стращать по-настоящему. Даже если это и не так, они могут так думать. Значит, запугивать Вас просто, какой-то книгой, уже не нужно.

Угабонго
Что мы знаем об Угабонго?
Донос в трех частях с предисловием, заключением и стихами

 

19. Старца 1117 г. Ларбарский Дом Печати отмечал сорокалетие своего сотрудника, известного читателям под именем Угабонго. Вместо гостинца Ч.Ниарран, обозреватель газеты «Ларбарский Доброхот», преподнес коллеге текст следующего содержания.

Предисловие

 

Разумеется, речь идет не о той беспозвоночной твари, которую по-арандийски называют «угабонго», а по-мэйански — «морскою уточкой». Имеется в виду мастер Угабонго. Одна из загадок нашей газетной печати последних лет.

Начиная с 1113 года статьи за этой подписью постоянно печатают то «Приморский вестник», то «Побережные новости». В «Ларбарском доброхоте» Угабонго появляется тоже. Истинное сокровище: автор, имеющий особое мнение по любому из насущных вопросов. У нас в Ларбаре он наконец-то создал образ, хорошо знакомый читателям столичных газет: независимый обозреватель оголтелого толка, на грани, но все-таки по эту сторону крамолы. Впрочем, иногда и за гранью — только не в мелких прибрежных водах, где пасутся вольные и подпольные издания, а у самого края окоема. Там, где вольномыслие смыкается с горячечным бредом.

Как это делается? Берутся данные, почти всегда из открытых и надежных источников. Надо заметить, Угабонго ни разу не попался на пользовании расхожим сокращением «НПС» — то бишь непроверенными слухами. Сведения излагаются четко, обобщаются так, что не придерешься. А затем — держись, читатель! — Угабонго делает выводы.

Пример: Объединение, как известно, страдает нынче от неравномерности областного развития. Зимою 1117 Угабонго выдает на сей счет четыре сравнительных обзора: 1) по гильдейским доходам в различных областях; 2) по гильдейским расходам на обучение и переподготовку работников; 3) по безработице и тратам на поддержку безработных гильдейцев; 4) по уровню межобластного обмена в пределах гильдий и гильдейских союзов. Изложив всё это, автор заключает: беда наша, сограждане, в рассредоточении одной и той же отрасли по нескольким областям. Что же делать? А вот что. Надобно раз и навсегда отвести каждой из отраслей свое место на карте. И уж коли у нас точные приборы лучше всего собирают в Нурачаре, то остальным городам и селам следует законодательно запретить вести у себя таковую сборку. И чтобы корабли не смел строить никто, кроме славных судостроителей Ларбара. То же и в сельском хозяйстве: да не сажается картошка нигде за пределами Приозерной области, а сахарный корешок — вне Восточной Аранды! Все университеты и высшие школы следует сосредоточить в Столице. Театрам место в Марди и только там, лечебницам — в Кэраэнге и так далее. Разве что бани и уборные Угабонго не предлагает все до одной перенести в какой-то нарочно отведенный для этого город.

Назначение у подобных статей — воспитательное. Достойный ответ на упреки: что это, дескать, вы, газетчики, хаете да лаете державу нашу почем зря? Где ваши предложения, добрые советы правительству? Сводя свои рассуждения к заведомой бессмыслице, Угабонго, по сути дела, разъясняет читающей публике: радеть о державе путем чтения и писания газетных прожектов есть дело пустое и праздное.

Однажды на страницах «Вестника» ему заметили: не рубите ли Вы тот сук, на коем сами же и сидите? Угабонго возразил: печать вообще явление временное и скоро вымрет. Будущее — за беспроводной связью, грядущей ныне в каждый дом и на каждое предприятие. Скоро, очень скоро радио заговорит живым голосом. А пройдет еще лет десять, пятнадцать — и каждый слушатель, обзаведясь не только приемником, но и передатчиком, сможет сам выходить в эфир. И тогда газета как рупор общественных настроений станет не нужна, каждый член общества сможет сам высказывать свои мнения на всю страну. И услышит себя, и прочувствует всю нелепость своих доморощенных советов по обустройству Объединения. Или не прочувствует, но тогда ему же хуже.

Чтобы приблизить этот радостный час, Угабонго в «Доброхоте» печатает с продолжением руководство для радиолюбителей. Честный подход: не в одиночку рою я яму своему писчему ремеслу, всех желающих приглашаю копать вместе со мною. А пока час не пробил, составляю свои обзоры — мастерю зеркала, где любой обыватель, озабоченный так называемыми «насущными вопросами», может воочию видеть себя.  Карикатура, только не в виде рисунка, а на словах.

При этом личность самого Угабонго долгое время оставалась неизвестной. Скандально знаменитый газетчик — и за пять лет ни одной беседы с ним, что хоть краешком касалась бы его частной жизни, происхождения, семьи, занятий помимо сочинительства. Портрета его также ни одна из газет не поместила. Никаких сообщений даже о том, что мастеру угрожают, что его — с его-то отчаянными речами — кто-нибудь вызвал на поединок, или хотя бы на темной улице попытался поколотить острастки ради. А ведь казалось бы, без этого жизнь газетного безобразника не представима! Читатели «Доброхота» полагали уже, будто «Угабонго» — лицо собирательное, название какого-то общества тайных друзей Короны или чего-то в этом роде.

Но коли уж ремесло наше газетное доживает последние деньки, то нам, как допрежним чудищам, дозволительно напоследок почудить. Долой завесу тайны: слушайте же, что нам известно о собрате нашем, Угабонгою прозываемом.

 

 

Часть 1. Бугудугадский взрыв

 

Оказывается, все мы прекрасно знаем этого человека. Ибо Угабонго — не кто иной, как мастер Хумауру Лилия.

Если кто-то успел забыть это имя и прозвание, пусть припомнит события двенадцатилетней давности — взрыв на Мэйанском подворье в городе Бугудугада 16-го числа месяца Исполинов 1106 г. Об., едва не повлекший за собою войны между Объединением и Вингарой. Странное, до сих пор до конца не расследованное происшествие, стоившее жизни нескольким нашим согражданам. В том числе и господину Лайдунге Виньяну, представителю Мэйанской Короны в Бугудугаде. Сработало неизвестное взрывное устройство большой мощности, пожар охватил соседние жилые дома. Началась сумятица. Бугудугадские горожане ворвались за ограду подворья — на землю Объединения — и устроили настоящий погром. Вмешались Братья Справедливости, боевой отряд двоебожного храма Барра. Что не прекратило бесчинства, а только усугубило его.

Уцелевших обитателей подворья вингарские власти схватили. И четыре месяца продержали — не то под стражей, не то в плену, в нарушение всех установлений международного права о неприкосновенности посольских служащих. Почти все мэйане были ранены, среди них было несколько стариков, двое подростков и одна беременная женщина. Однако допустить к ним хотя бы мэйанского врача бугудугадское начальство не пожелало. Под разными предлогами Вингара, как могла, затягивала переговоры о выдаче узников в Объединение. И всему миру постепенно делалось очевидно: за событиями в Бугудугаде стоит не кто-нибудь, а разведывательное ведомство Пардвены, подначальное храму Барра Справедливого.

Председатель Вингарского Народного Веча в Алдеа, как и Оба Храма Пардвены, получили послания Короля Объединения, где тот настаивал на скорейшем разрешении вопроса. И обещал в случае отказа принять ответные меры самого жесткого свойства. По всему Мэйану, а особенно по Приморской области, шли гневные собрания, толпа ларбарских жителей днем и ночью шумела возле нашего Вингарского Подворья, требуя освободить узников и вернуть их на родину. Число же этих бедолаг за время заточения еще выросло — ибо женщина, ждавшая дитя, подворская писарша Челли, успела родить в вингарском застенке.

Всем памятно, как королева-бабушка, государыня Чаби, лично прибыла в Бугудугаду, и сколько сил ею было приложено к созданию для своих сограждан хоть сколько-то сносных условий существования. Мэйане держались стойко, несмотря ни на что.  И вот, Государь наш Король Батанга добился выдачи узников. Осенью 1106 года их доставили в Ларбар. Отечество встречало их как героев. Во всех газетах можно было видеть фотографический снимок: бывшую узницу Челли несет на руках человек в форме четвертьсотника коронной побережной охраны. Следом шагает королева Чаби, и в охапке у нее — младенец, рожденный в плену, названный именем Трича в честь покойного супруга государыни-бабушки. Нет сердца у того, кто не прослезился, видя сию картинку.

Печатались и общие фотографии всех бывших узников: измученных, но не сломленных. Если найдете тогдашний выпуск «Побережных новостей», приглядитесь — там, на снимке, во втором ряду, с левого края, виден парень с перевязанной головой. Это и есть тот, кто нам нужен. Радист разоренного подворья по имени Хумауру и по прозванию Лилия, родом из города Гайанди в Гандаблуи.

После недолгого лечения Хумауру признали негодным к дальнейшей службе и назначили ему пособие по увечью. Так в двадцать восемь лет мастер Лилия остался предоставлен собственной судьбе. Да, конечно, он был в числе тех бывших узников, кого зимою 1106 года звали на всяческие сборища, приглашали выступать в школах, на предприятиях и в конторах с рассказами о подробностях плена и избавления. Однако год кончился, отношения с Вингарой вошли в мирное русло, и о недавних пленниках благополучно забыли.

Не в укор будь сказано собратьям Лилии по несчастью, он не расхворался окончательно, не озлился и не спился. А постепенно приноровился тратить свой вынужденный досуг на два достойных занятия: на приобщение сограждан к радиоделу и газетное сочинительство.

Рассказывают, будто в пору первых его печатных выступлений в «Ларбарском Доброхоте» один из наших художников предложил ему ставить вместо подписи под статьями рисунок, изображающий лилию. Этакая газетная шуточка. Но когда набросок лег на стол редакторше, она, не опознав на вид скромного водного растения, спросила: «Это что такое? Рожок с мороженым?». Нет, подсказали ей местные острословы. Не иначе, это ракушка угабонго. Мастер Хумауру обрадовался и попросил, чтобы так его статьи и подписывали: только не рисунком, а словом «Угабонго».

 

 

Часть 2. Радист из Гандаблуи

 

Служба радиста на заморском подворье необходимо предполагает гласное либо тайное сотрудничество с Охранным Отделением. Не думаю, чтобы после всех своих бед Хумауру Лилия порвал с этою службой. Скорее всего, состоит он там до сих пор. И звание имеет не ниже полусотничьего. Однако сведения о его особе не входят в число закрытых. И вот что удалось установить.

Родился Хумауру в 1078 г. Об. в порту Гайанди, в семье рабочего с верфи. Дед его успел еще отведать подневольной жизни — один из многих тысяч жителей тамошнего края, кто весь век трудился на корабле, в мастерской или на тополевой делянке, числясь при этом слабоумным дурачком, подопечным своей корабельной, ткацкой или еще какой-то гильдии. Так повелось со времен вхождения Гандаблуи в Объединение: потомки тогдашних военнопленных записаны были в наследственные иждивенцы. То есть, по сути, в рабы соответствующей гильдии.

Насчет прозвания «Лилия» есть побасенка: героем ее вполне мог бы быть хумаурин дедушка. После отмены рабства в 1053 году бывших невольников вызывают на перепись. Коронный чиновник опрашивает очередного белобрысого мужичка:

— Ну, как тебя там? Ли… — а дальше?

Это оттого, что простонародные прозвания в Гандаблуи обычно начинаются на «Ли-»: Лихаби, Линикка, Лируай… Мужичок дергает себя за косицу, заплетенную возле уха еще по невольничьей привычке. Молвит:

— Эх, Мать-Море! А «Ли» ли я?

Так его и записывают: Лилия.

 

На снимке, сделанном двенадцать лет назад, лицо радиста Хумауру вышло не слишком четко. Могу описать, как он выглядит сейчас, в свои сорок. Человек среднего роста, жилистого сложения. Века три тому назад среди его предков наверняка были древлени. Отсюда и имя Хумауру — в память о древленском вожде Сумаоро, жившем за пять столетий до Объединения. Никаких косиц он, разумеется, не плетет. Волосы у него коротко стриженные, белесо-русого оттенка, надо лбом порядочная лысина. Бороды и усов он, по северо-западному обычаю, не носит. Глаза светло-светло-серые. Как и многие его земляки, он умеет глядеть прозрачным, почти бесцветным взором, от которого порою становится жутко. И разумеется, с тонкою ухмылочкой на губах.

Итак, отец его, мастер Лилия-старший — мастер на верфи. Матушка нянчила детей. В семье своей Хумауру по счету третий. Старший брат, Ярахия, избрал морскую службу, сумел окончить Гандаблуйское Гражданское Морское Училище. Сейчас он — капитан на пассажирском пароходе «Зрячий», женат, имеет троих детей. Сестра, Юллачи, замужем в Гайанди за Каманго Лудией, механиком, у них четверо ребятишек среднего школьного возраста. Отец жив, мать скончалась десять лет назад.

Семья, судя по всему, держится обычного для людей Гандаблуи семибожного вероисповедания, с особым пристрастием к Матери-Морю. Хумауру, как и брату, вероятнее всего, предстояло трудиться на море. А может быть — пойти по стопам отца в кораблестроители. Однако случилось так, что еще мальчишкой наш герой увлекся тогдашнею новинкой — радио. И не только освоил барабанную азбуку, а еще и по журнальным статьям самостоятельно собрал приемник. И заявился с ним к мастеру Табуббу Гиачи, одному из основателей радиодела в Объединении. Тот обучил паренька, чему сумел, и посоветовал по окончании средней школы ехать в Ларбар, где записаться в вечерние старшие классы при Политехническом институте. В девяностых годах прошлого века только здесь давали образование механика-радиста.

Так Хумауру и поступил. Пятнадцати лет от роду уехал из Гайанди, имея направление на учебу от судостроительной гильдии Гандаблуи и письмо от мастера Табуббу. Зачислился на работу на наш Ларбарский Завод, окончил три старшие класса вечерней школы, поступил в Политех. Проучился два года. Но тут в Гайанди, в том самом Гражданском Морском Училище, открылось свое политехническое отделение. Правда, без радио. Но гильдия, платившая за хумаурино обучение, объявила ему, как и другим своим школярам в разных городах: или вы, ребята, возвращаетесь и доучиваетесь в Гайанди, или ищите средства себе на учебу сами.

Хумауру шел тогда двадцатый год. Он ушел из Политехнического и нанялся на ларбарский почтовый пароход «Умозрительный» (снова нечто из области зрения: случайно ли это?). Матрос с приличными познаниями в радиоделе был тогда в цене. И уже через два года Лилия был переведен на торговый флот.

Тогда же, видимо, начинается и его сотрудничество с Охранным Отделением. Ходил он в заграничные плавания, на Вингару и в Пардвену. Выучил и вингарский, и пардвянский языки — пусть не на уровне университетского словесника, но в объеме, достаточном для волнового перехвата.

Тогда же Хумауру по служебной надобности пришлось вникнуть в пардвянское двоебожное учение. Не зная его основ, невозможно понять и современной вингарской речи, и тем более пардвянской. Позже эти знания перешли у него в иное качество. Хумауру Лилия, рабочий парень из Гандаблуи, сделался верующим двоебожником, почитателем Справедливого Барра и Милосердной Пардви. Каковым остается и сейчас.

К двадцати пяти годам Хумауру продвинулся настолько, что получил место радиста в мэйанском представительстве в Бугудугаде.

Чем это кончилось, мы уже знаем.

В чем именно состояло хумаурино увечье, не вполне понятно. То ли просто сильный удар по голове, то ли контузия от взрыва, то ли еще и отравление газами. Точного приговора лекарей я привести не могу, но в общем дело идет о каком-то мозговом поражении средней степени тяжести. В первое время после возвращения из плена выражалось это в приступах сильной головной боли, расстройстве внимания, в задумчивости, о которой сам Хумауру не мог дать ясного отчета. Будто бы слышались ему голоса, вещавшие с помощью барабанной азбуки. Разумеется, о дальнейшей службе коронного радиста не могло быть и речи.

Слуха он, однако же, не лишился, хотя это ему грозило в первую очередь. Сообразности движений также не утратил — по крайней мере, в промежутках между припадками. Ремесла своего он отнюдь не бросил, и до сих пор в Ларбаре знатоки считают его одним из дюжины лучших мастеров в области беспроводной связи.

 

 

Часть 3. Лилия и его окружение

 

Обитает мастер Хумауру в Старогаванской части города, на Парусной улице. Оплата за жилье идет из коронного пособия. Комната одна, но просторная: четыре на шесть аршин, две трети ее заставлено оборудованием для радиосвязи. Кухня, ванная и нужник общие с пятью соседями. Хумауру не женат, постоянной подруги у него нет. Детей тоже не имеется.

Однако нельзя сказать, чтобы у мастера Лилии в настоящее время был узок круг общения.

На каждые праздники, а часто и в будние дни по вечерам к Лилии приходят ученики. В основном радиолюбители, есть среди них и несколько школяров из Политехнического и с университетского отделения Точных наук. Собирается эта орава уже давно, лет десять, год от года состав меняется. Мастеру предлагали вести свой кружок где-нибудь в общественном здании, и даже обещали похлопотать о поддержке со стороны городской управы. Но он отказался: казенщина, дескать, способна испортить любое дело.

Из наиболее постоянных его гостей по радио-части следует назвать двоих.

Первая — Лана Тарияр, служащая девица с Ларбарского Почтового Двора. Особа во всем передовая, помимо радио увлекается также самобеглыми махинами. На видном месте среди радиодеталей в комнате Хумауру стоит фотографический снимок этой Ланы в полном снаряжении водителя: шлем, очки, кожанка, руки в перчатках держат руль какой-то лихой махины с открытым верхом. Подпись: «Мастеру Х.Л. с любовью». Правда, некоторым из своих малознакомых посетителей (в частности, мне) Хумаоро эту личность на снимке представляет как «Ырындея, княжича Канирского, большого друга новейшей техники». Собственно говоря, цель девицы Ланы — дождаться, когда наше радио заговорит обычным, а не барабанным языком, и сделаться чтицей новостей на первой в Объединении голосовой радиоволне. По ее словам, Хумауру отозвался на это ее заявление: «Ну, еще бы, с твоей-то внешностью!». Был мастер Лилия в этом случае вопиюще несправедлив. Всеми признано, что у Ланы Тарияр — самые стройные ноги во всей Приморской области. И сложение, и походка, и в целом ее вид достойны самых пылких похвал. Голос тоже весьма красивый, так что вести передачи в звуковом эфире — дело как раз по ней. Но кто бы из соседей чего ни говорил, хумауриной девушкой Лана не состоит и никогда не состояла.

Второй ученик — юноша по имени Маррабани, родом из глухого села в предгорьях Дибулы. О нем могу сказать только то, что предан он мастеру всецело, как ученик наставнику в старинном смысле этого слова. Ибо связала этого Бани с Хумауру Лилией не абы кто, а сама судьба. Сие доподлинно известно со слов ясновидящей Рабумбы, баниной тетушки. Об этой женщине я, если позволите, скажу чуть позже.

 

Далее — газетные приятели. Как я сказал, Ларбарский Дом Печати долгое время хранил тайну Угабонго от непосвященных. Но нашлось несколько избранных, с кем он познакомился и даже подружился. Удивительно, но первым из них стал господин Клаччо Видаания Пепеку Манарк, родом из окрестностей Бидуэлли, что в Камиларри. Для краткости предлагает он читателям называть себя запросто: мастером Пепеку. За плечами у него прошлое — хоть сейчас в базарную повесть. Уж и бурлаком-то Пепеку хаживал, и в балагане играл, и девиц обучал бальным танцам. Чего только не сделаешь, дабы познать на опыте страдания народа!

Конечно, Камиларри и Гандаблуи находятся по соседству. И все-таки: что общего у Лилии, невольничьего внука, с высокородным господином, чей дедушка, крупный гильдейский воротила, этих самых невольников гноил? Я спросил, мастер Хумауру мне ответил: Пепеку, мол, как и я, подростком сбежал из дому и жизнь себе построил по собственному вкусу. Что за вкус — вопрос второстепенный.

Здесь проявляется одна из черт лилииного нрава, для меня самая приятная, и она же — самая несносная. Можете назвать ее пониженным чувством брезгливости, или наоборот, высокомерием, суть от этого не изменится. Скажем, так: этот человек охотно глотнет любого плодово-ягодного пойла, прямо из бутыли, где-нибудь по аркою, в обществе городских бродяг. Занюхнёт рукавом, закусит яблочком с ближайшего дерева. И он же вместе с господином Пепеку зайдет в самый дорогой трактир, выпьет «Мангора», откушает белорыбицы. Одет он при этом будет совершенно одинаково — хлопчатые потертые штаны, вязанная фуфайка, куртка полу-казенного, полу-помоечного образца, бескозырная рабочая кепочка. И держаться будет равно естественно. И здесь, и там пить он будет мало, говорить горячо, слушать внимательно. Но из углов его гандаблуйских прозрачных глаз никуда не уйдет безнадежная ледяная улыбочка. Должно быть, древний вождь Сумаоро точно так же глядел на погибель своего древленского города. Век ничтожества настал, чего ж Вы хотите?…

 

Еще одна обязательная забота мастера Лилии — жертвы взрыва в Бугудугаде и их родня. И шире — все забытые герои отечества, служаки и работники, изувеченные по ходу службы. Тут опять-таки попадаются особы самые разные. Это может быть, например, госпожа Лаирри Мумлачи, урожденная Виньян, дочка покойного господина Лайдунги, юная дама самого чопорного круга. А могут быть — какие-то люди, кто и на подворье в Бугудугаде не был, и близких своих оттуда не ждал. А просто наслушался тогдашней шумихи и на том нажил себе грудную жабу, язву или еще какую хворь.

Главные здесь, конечно, — бывшая писарша Челли и сын ее Трича. Челлин муж в 1106 году находился в Ларбаре, громче всех шумел на собраниях за свободу мэйанских узников. Сгубила его щедрость наших сограждан. Жалели и поили его исправно, так что вскоре допоили до белой горячки. А когда он умер, то Челли вышла замуж, как выходят героини кабацких песенок: за того самого парня из побережной охраны, кто вызволял ее из плена. Теперь он полусотник, сына признал, учится мальчишка в Первой народной школе. Хумаоро навещает это семейство не реже трех раз за полмесяца. Нечистые языки болтают, будто у Челли с мастером Лилией давняя любовь и чуть ли не общее дитя. Сам Хумауру эти речи опровергает: Трича не сынок мой, но собрат по несчастью.

 

А еще Хумауру Лилия ходит на Приморский бульвар, под ту его арку, где сходятся любители спорить о священном. Отстаивает там истины двоебожной веры, поносит арандийских единоверцев, увещевает мэйанских семибожников.

Все дело в двух началах, Красном и Черном. Они же Милосердие и Справедливость, Жизнь и Смерть, Земля и Море, Пардви и Барр. Заблуждение арандийцев в том, что они, толкуя о Любви и Законе, то есть о тех же самых двух противоположностях, сводят их к единству в Боге, объявляя, будто «Закон есть Любовь». А на самом деле два начала извечно пребывают в некой борьбе, она же взаимная тяга. Короче говоря, непрерывно взаимодействуют. Всё, что мы имеем в себе и в мире вокруг нас, есть лишь видимость. В существе же своем каждый из нас, как любая живая тварь, и неживой предмет, и вообще все, что угодно, есть поле битвы Черного с Красным, и вместе с тем — их брачная постель. Семибожники ближе к этой вере, чем арандийцы, только они напрасно умножают число мировых начал аж до двенадцати.

 

 

Заключение

 

Напоследок надо бы рассказать о мастере Лилии что-нибудь совсем уже тайное. И желательно — постыдное и грязное. Выдать какой-нибудь его тщательно скрываемый порок. Такие данные у меня есть. Трепещи, читатель: речь пойдет об истинной любови газетчика Угабонго.

Вы догадались: это она, Рабумба. Содержательница лавки обрядовых принадлежностей на углу Обретенской улицы и Полканова переулка. Между прочим, торговлю она ведет с разрешения Совета по делам вероисповеданий. А  в державе нашей  властвует многоверие, верно? Значит, и утварь для различных обрядов следует продавать в одной и той же лавочке. Тут вам и чётки любой длины и раскраски, и глиняные пророки Халлу-Банги, и коврики с арандийским Змием, и пардвянские красно-черные лаковые блюдечки. А также есть хрустальные шары, благовония, обереги на разные случаи жизни, резиновые кишки, канирские чулочки, клопомор, краска для волос и еще много всякой всячины. Заправляет всем этим Рабумба, потомственная ясновидящая. Женщина из дибульской сельской глубинки, прибывшая в Ларбар по зову судьбы. Лавочка для нее — лишь побочный промысел. А призвание ее в том, чтобы гадать. Сама она ни к какой из вер не принадлежит, но будущее ваше видит насквозь, безо всякой снасти.

Не знаю, гадает ли у нее Хумауру Лилия.

 

 

* * * * * * *

 

 

Это же газета: ничего личного

 

Угабонго

Мэйанская словесность умерла.

И нынешние газеты —

наилучшее тому подтверждение

 

Из газет

 

 

Такой отважный шаг, такой приятный труд:

Рука сама что хочет, то и пишет.

А дальше — только страх: а вдруг меня прочтут?

А вдруг меня хоть кто-нибудь услышит?

Газета ежедневная, в колонке двадцать строк:

Уж если от кропания сдержать себя не смог,

Пускай душа дрожит, едва жива, —

Нужны бумаге четкие слова.

 

Возможно, не герой,

Возможно, не борец

За собственное маленькое счастье —

Но нынче счет другой,

И автор — как Творец:

Без тела, без обличья, без пристрастья.

Благослови же, Господи, открытую печать,

За свойство на всеобщие вопросы отвечать!

Тут важно знать, чем дышит большинство.

А личного, выходит, ничего…

 

Примите мой привет,

Кривясь или смеясь,

Забудьте — иль задумайтесь о многом —

Меня здесь больше нет:

Осталась только связь

Меж именем, глаголом и предлогом.

Придет черед векам иным, далеким городам,

Зайдете в лавку книжную, посмотрите — а там

На полочке стоят мои тома,

И это утешительно весьма.

 

Так что же, мой собрат? Родимому письму

Не рано ли назначены поминки?

Пускай его бранят, пускай кадят ему,

Но ты опять — у пишущей махинки.

Не мучайся, не жалуйся, не балуйся — пиши!

Дойдут до получателя слова твоей души,

И радости, и слезы тоже все —

В колонке на последней полосе.

bottom of page